Книга: Город Брежнев
Назад: 5. Все на улице красно
Дальше: 7. А если найду?

6. После третьих петухов

– Зря на дискотеку не осталась, – громко сказал я, дожидаясь, пока опять отставшая, оказывается, Танька догонит.
– Говорю же… Репетиция… Ты-то… Оставался бы… – пропыхтела она, размахивая руками, как пьяный дирижер.
– Да нет уж. Давай уж я посмотрю, что такое настоящее, это самое, театральное мастерство.
Я на самом деле обиделся.
Придумать номер для выступления на праздничном концерте оказалось не то что трудно, а почти невозможно. Все, что я предлагал, не нравилось Витальтоличу, и наоборот. Я бы вообще на выступление забил, а Витальтолич, небось, одобрил бы, если бы не обещание Марине Михайловне. Обещания любые надо выполнять, но вот такое – особенно.
От отчаяния я принялся листать валявшиеся дома древние книжки и в одной, вытащенной, кажется, из макулатуры пару лет назад, нашел рубрику «Школьный театр», и в ней – длиннющий стих Сергея Михалкова про то, как неспокойно жить на свете, если где-то в кабинете созревает план войны. Он был, конечно, зверски похож на все остальные стихи Михалкова про дядю Степу, ДнепроГЭС и про то, как встали с русскими едины белорусы-латыши и молдаване-чуваши, а татары почему-то не встали, что, помнится, страшно оскорбляло Дамира, заставляя рассказывать, какие татары Герои Советского Союза и вообще молодцы. В стихотворении, которое я нашел, не было ни татар, ни молдаван с чувашами, зато были Зимний со Смольным и Пентагон с ракетами – то есть и в тему, и актуально.
Витальтолич, когда я показал книжку, пожевал губами и сказал:
– Вот ни фига себе.
И рассказал, что слышал этот стих недавно, в «Юном литейщике». Его читали на концерте в честь открытия третьей смены. Правда, текст был короче раза в два и кончался куда воинственней. В книжке после строк «Всевозможные ракеты есть, конечно, и у нас. Мы не делаем секрета из того, что то и это круглый год – зимой и летом наготове! Про запас!» шли слова про то, что мы готовы «ради мира и труда с этой техникою новой распрощаться навсегда» – ну и дальше про миру мир. А пацаненок в лагере после «Про запас» продекламировал: «Так сказать, на всякий случай, чтобы мог в любой момент в нашей технике могучей убедиться президент». И убежал под овации.
Я подумал и сказал:
– Круто ваще. А что значит «убедиться в технике»?
– Ну, в смысле, поймет, что броня крепка и все такое, – сказал Витальтолич.
Он явно не понял вопроса. Я решил не занудствовать – ну и не учить лишнего. К тому же такая концовка была интересней. И мы решили учить вариант «Юного литейщика».
Я две недели репетировал, перед зеркалом даже, интонации менял, охрип два раза, помимо своего стиха нечаянно вызубрил еще штук семь, полдесятка песен и даже вроде пару танцев – пока на репетиции эти долбаные ходил как проклятый.
И все для того, чтобы Танька после концерта в ответ на мое небрежное «ну как?» сказала:
– Ну, ты хорошо читал.
Хорошо, блин. Я шикарно читал, мощно, аж стены тряслись, занавес качался и первые ряды щурились – а потом хлопали так, что чуть ли не кровь из ладошек брызгала.
Я пожалел даже, что мамку с батьком не позвал. Они вообще не знали про мое выступление. Я подумал, ну на фиг, вдруг облажаюсь, стыдоба будет – особенно если они примутся жалеть или, наоборот, рассказывать, что все дураки, а я один красавчик и выступил роскошно.
А я на самом деле роскошно выступил, да вот оценить оказалось некому. Даже Витальтолич, гад, не пришел – на работе у него не срослось, извинялся через Марину Михайловну. Сама Марина Михайловна похвалила – ну как похвалила: когда я ушел за кулису под аплодисменты, пролетела мимо, молча показывая большой палец. От пацанов я, конечно, ничего, кроме тупых приколов, не ждал и спрашивать ни о чем не собирался – фигли нарываться-то. А вот Танька, похоже, в коридорчик, куда вела дверь из-за кулис, прибежала специально, когда я выпускал остатки пара, бродя туда-сюда, прижимая пылающие ладони к холодным синим стеклам и прислушиваясь, что там в зале и не требуют ли «Генералов в Пентагоне» на бис. Но там уже вальсировали пятиклашки из танцшколы. И в такт вальсу раздалось цок-цок-цок, цок-цок-цок.
Танька почти вбежала, увидев меня, замедлила шаг, отсалютовала и сказала: «Привет артистам!»
Которые, значит, просто хорошо читают.
– А играл, значит, плохо? – уточнил я.
– Ам-м, – сказала Танька. Явно хотела поинтересоваться, правда ли, я еще и играл, но быстренько нашла этой реплике замену: – Интонацию взял верно, артикулировал хорошо, и вообще – громко так…
– Как Денис Кораблев, да, громче Козловского? – вспомнил я и решил, что пора оскорбиться всерьез. – Умные все, блин. Посмотрел бы я, как ты читаешь ересь такую и перед толпой, главное.
– Правда? – спросила Танька, распахнув глаза. Не голубые и не карие, оказывается, а серые с черными крапинками – только теперь разглядел.
– В смысле – что правда?
– Правда посмотрел бы?
Теперь уже я сказал «ам-м», но совсем без мыслей. То есть пара мыслей возникла, но таких дебильных, что лучше на них не останавливаться.
– Пошли тогда, – решительно сказала Танька, поняв, видимо, что ответа поумнее от меня не дождется.
– Куда?
– Ну, ты же хотел посмотреть, как я ересь всякую читаю.
– Что, прямо сейчас?
Танька смотрела на меня.
– Ну пошли, – сказал я.
Я шел, а Танька бежала – и к остановке, и от остановки. Медленная она какая-то, к тому же сапоги, видать, скользят. Я подзадолбался останавливаться и поворачиваться, ожидая. Танька, похоже, тоже подзадолбалась. Окликнула меня, когда вышли из автобуса, и я рванул к переходу. Я остановился и посмотрел нетерпеливо. Было холодно, вдоль проспекта Мира, как всегда, свистел ветрила, а ДК горел входом и поясами окон уже рядышком, осталось дорогу перейти и площадь пересечь.
– Артур, ты правда меня до ДК проводишь и на репетиции останешься? – спросила Танька, очень медленно подходя.
– Ну да, сказал же, – подтвердил я недовольно.
– Тогда руку давай.
Блин, подумал я, посмотрел по сторонам и неловко подставил локоть. Танька взялась за него очень ловко – не вцепилась, не прижалась и не повисла, как многие бабы на парнях висят, – но и буквой «Ю» не держалась, чтобы, значит, обязательно длинная черточка посредине. Она именно опиралась на мой локоть, но не как на перила, а как, не знаю, на дружеское плечо. Возможно, именно это и называется чувство локтя, а не то, чем нам классная в той школе плешь проедала. Увидела бы она меня сейчас – ну или не она, а наша Ефимовна, например, – припадок бы случился, точно говорю. Не хотелось бы, чтобы увидела, конечно. А может, и хотелось. Да какая разница – все равно придется идти так, как не мне, а Таньке удобно, то есть сильно медленнее.
Танька, кстати, тоже сменила аллюр. Теперь она шагала не смешной походкой матросика, который готовится к танцу вприсядку, а нормально, как в школе примерно. И говорила спокойно, будто так и надо – вечерами с одноклассником под ручку рассекать:
– О, еще без десяти только. Я обычно минут сорок добираюсь, что от школы, что из дома, а с тобой как на космическом корабле «Союз» просто.
– Побежали? – предложил я, как тот джинн из анекдота.
– Э, не-е!
Танька, похоже, совсем не заигрывала и не смущалась. Вообще вела себя очень естественно. Я успокоился и тоже решил быть естественным.
– Что ставите-то? – спросил я и решил блеснуть образованностью: – «Гамлета», небось, как большие?
Танька на подковырку не повелась:
– «До третьих петухов», по Шукшину.
– О. Про жуликов, что ли, как в «Калине красной»?
Танька улыбнулась.
– Можно сказать, и про жуликов. Сказка. Для взрослых.
Сказка и впрямь оказалась для взрослых. Совсем. Мне пару раз даже неловко стало – хотя в основном я ржал как дурак. Я такого в театрах не видел.
То есть я в театрах толком и не был, два раза в «Автозаводце» и разок в ДК КамАЗа как раз: из других городов приезжали ТЮЗы со спектаклями про Карлсона, Хоттабыча и Мюнхгаузена. Но то утренники совсем, хоть и со взрослыми актерами. А тут – вроде сказка, но какая-то недобрая и царапающая. Про Ивана-дурака, которого послали за справкой, что он умный.
Дурака играл пацан класса из десятого. Сперва он мне совсем не понравился: рыхлый, рыжий и рожа туповатая. А потом я сообразил, что рожа туповата по роли, а роль непростая. Иван-то, как обычно, когда дурак, а когда наоборот, хоть и не очень симпатичный, честно говоря. Ну и остальные персонажи тоже не очень симпатичные, хоть и прикольные. Например, тройка пацанов примерно моего возраста выглядела и вела себя очень по-разному – один как комсомольский активист, второй как зачморенный отличник, а третий такой в натуре автор, – не знаю, по роли или нет, но двигался, говорил и даже как будто сплевывал он как натуральный конторский пацан. Широкие штаны, олимпийка, лысая башка, все дела. А я, дебил, только минуте на пятой понял, что они не просто так всю дорогу втроем ходят, не отступая друг от друга, а изображают Змея Горыныча, три его головы. Когда дошло, я чуть под кресло не рухнул. Классная же идея, все такие разные – и все одно и то же. Сразу вспомнились три источника и три составные части, я представил себе Горыныча с бошками Маркса, Энгельса и Ленина и вообще чуть не сдох от смеха со стыдом пополам. Не дай бог, сболтну кому, блин. Но тут отличник сказал по какому-то поводу: «Источники», комсомолец поправил: «Составные части», а конторский вскинулся: «Кому на?!» – и я вздрогнул и понял, что не сам по себе антисоветчину представил, а после прозрачной подсказки со сцены.
Я торопливо, хоть и со скрипом, переключился обратно на репетицию – и тут же скрип исчез, потому что на сцене начались совсем недетские шутки. Иван-дурак неприлично, растопыренными пальцами и ширинкой вперед, крутился вокруг дочки Бабы-яги, а та, крутя пальцем у щеки, то поигрывала бровками, то вдруг нависала над Иваном, почти попадая в его ладони разными интересными местами, и басовито рычала лозунги на какие-то совсем левые темы. Зрелище было довольно ржачным, но ржать я не мог, потому что дочку Бабы-яги играла Танька.
Мне не понравилось, как она играла, говорила и вообще вела себя. Как шмара какая-то, честное слово. Я даже сомневался в том, что она играет, а не натурально собирается повалить рыжего на пол и нахлобучиться сверху. Меня аж в жар бросило, так что я потихоньку стянул кофту, оставшись в парадной концертной рубашке. Было неуютно, хотелось то ли свистнуть и рявкнуть: «Э, закончили порнографию там!», то ли тихо уйти, и пусть они резвятся как хотят. Но на сцену выперлась троица Горынычей, которая наехала рыжему на уши так, что я аж крякнул, – причем неожиданно самым жестким оказался не конторский, а комсомолец, по полной, мне рыжего жалко стало.
Я даже немножко отвлекся от Таньки, притихшей и испуганно присевшей в сторонке, от рыжего, которому натурально заломили руки и готовились делать что-то неприятное, и вообще от сцены. Задумался: это что, получается, тот самый случай, когда сказка – ложь с намеком? Типа конторские могут дерзить как хотят, а рыжие перед ними прыгать, но потом придет комсомолец-активист и поставит любого раком? И тогда это, наверное, правильная сказка? А можно и по-другому считать: что комсомолец круче и беспощадней любого конторского – тот в морду даст, а этот вон башку отрезать собирается вполне серьезно. И тогда сказка что – антисоветская? Принято говорить, что власть строгая, но справедливая, с этим фиг поспоришь. А если наоборот – справедливая, но строгая? Или справедливая, но жестокая? Или просто жестокая по-любому, а насчет справедливости уж как получится?
И власть не виновата, никто не виноват, просто жизнь так устроена: справедливость в ней то ли есть, то ли нет. Запланирована, но, как говорится, поставщики и смежники подводят. А вот жестокость всегда с перевыполнением плана идет. То, что я это понимаю, – нормально, конечно. А то, что это на сцене показывают или там в фильме, – это разве нормально? По-моему, антисоветчина немножко. Или нет?
Нам вот в личный комплексный план велели материалы пленумов выписать, и там было про необходимость честно и откровенно говорить с народом про временные трудности, нарушения партийной дисциплины и морального кодекса строителей коммунизма. Но то про временные, а у нас же это, как Лехан говорит, пас-стаянна. И одно дело – разговоры руководства с народом, – а может ли, наоборот, народ руководству про такое говорить?
Прийти к какому-то выводу я толком не успел. Репетиция неожиданно закончилась. То ли у Шукшина концовка скомканная, то ли «Зодчие» просто репетировали не весь спектакль, а отдельные куски, я не понял. Сзади захлопали, – оказывается, позади сидела пара девчонок постарше, не очень симпотных. Я подумал и тоже захлопал, даже крикнул «браво!». Хорошо же сыграли, что ни говори. И задуматься меня заставили, а в искусстве это главное, заставить задуматься, нам русичка это в голову на каждом втором уроке вдалбливает.
Артисты, бродившие по сцене и передвигавшие стулья, которые временно считались декорациями вроде стен, праздничного стола или кровати, обернулись, переглянулись, взялись за руки и церемонно зашагали к краю сцены, где торжественно поклонились – нам троим, получается. Я захохотал и захлопал сильнее. Артисты разомкнули руки и, улыбаясь, вернулись к уборке. Только Танька, поглядывая на меня, что-то торопливо говорила светловолосому парню постарше остальных. Потом приглашающе махнула мне и крикнула:
– Артур, подойди, пожалуйста.
Вот тебе здрасте.
Я неловко выбрался из кресел, спустился к сцене, проигнорировал подсказки по поводу ступенек и без разбега запрыгнул к Таньке. Парень протянул мне руку и сказал:
– Дима.
Я пожал руку и представился в ответ. Танька пояснила:
– Дим Саныч наш режиссер.
Я кивнул и неловко буркнул, что ага, здóрово.
– Понравилось? – спросил Дмитрий.
Остальные артисты, похоже, прекратили броуновское движение и смотрели на меня. В этой ситуации просто подмывало сказать, что фигня вообще, и посмотреть реакцию. Но я так не умел, поэтому неловко повторил: «Ага, здорово вообще».
– Сам играть пробовал? – спросил вдруг Дмитрий.
Он был сильно старше, чем мне показалось сначала, и с пучками морщин у висков – видать, смеяться любит. Это хорошо.
– Читать пробовал, – сказал я мстительно. – Громко получилось, хвалили.
Танька хмыкнула, Дмитрий с интересом покосился на нее и сказал:
– Понятно. У нас ролей много, если интересно – приходи. Можешь с друзьями. Ну и на спектакль тоже, мы двадцать третьего декабря играем, перед елками. Если понравится, то и после елок тоже, в январе. Ну, Таня расскажет. Спасибо, что пришел, Артур.
– Он лучший, – спокойно объяснила Танька на обратном пути, когда я сказал, что режиссер у них, по ходу, ничего так.
Спокойно сообщила, будто общеизвестную и неоспоримую вещь: дважды два четыре, Земля круглая, Волга в Каспийское, Дим Саныч лучший. Мне сперва это почти понравилось: хорошо, когда человек о тренере и вообще наставнике высоко отзывается. Но почти сразу заело как-то. Режиссер у нее, значит, лучший, а остальные? А я? Не худший, а так, плохонький? Кой смысл был такого плохонького с собой за полгорода тащить? Ну, не за полгорода, конечно, но три комплекса тоже не ближний свет. Я бы, может, лучше на дискаче потрясся.
Ни фига я не потрясся бы, конечно, неинтересно мне на дискачах, тем более таких, как у нас, под пристальным взором Ефимовны и без медляков с выключенным светом. Да у меня и идей не было по поводу медляков – вернее, идеи были, да приложить их не к кому. Не к Таньке же. А если не к ней, то и вообще говорить не о чем и думать не о ком. Да и о Таньке чего думать, если в ее картине мира место лучшего занято. Ну и фиг с ними.
Я, по ходу, заревновал, тупизно так, без повода и смысла. Но вроде сумел этого не показать, хоть и поспешил выбросить первый пришедший в голову вопрос, чтобы пауза не затягивалась:
– А, слушай. А ты вот так вот пальцем зачем делала? Ну, на репетиции.
– Усы подкручивала.
– О господи, – сказал я и заржал.
Танька невозмутимо объяснила:
– У меня же усы, и у Ленки, которая Баба-яга, тоже. Половина действия на этом строится, ты не слышал разве?
– А. Слышал, но чего-то не сообразил. Большие усы-то?
– Ой, да вообще. Полмотка нейлоновой бечевки ушло, и то недовязали еще.
«Зодчие», оказывается, все делали сами: и костюмы, и декорации, и грим. До прошлого года и красный уголок в ЖЭКе седьмого комплекса сами ремонтировали – театр там ютился и репетировал. В прошлом году «Дим Саныч выбил нам ДК, и стало легче – народу больше привлекается и унижаться ни перед кем не надо».
А я и не знал, что в Брежневе есть театры. То есть про один знал, вывеска «Театр-студия „Ника“» висела прямо на пути к мамкиной работе, я мимо пробегал за ключом или деньгами. Но на спектаклях не был, а о том, что там могут играть пацаны и девчонки моего возраста, и подумать не мог. Пацаны и девчонки моего возраста в основном рассованы по спортсекциям, музыкалкам и художественным школам. А в последнее время по конторам да стройкам и «Ташкентам». Всегда же так: если что-то тебя не касается, то этого чего-то и не существует. Америки нет, Плутона нет, спелых бананов тоже, а заодно и активных пионеров-комсомольцев, которые усердно паяют искусственные спутники Земли, строгают настоящие парусники, фигачат на ионике в самодеятельном ВИА, снимаются в кино и ездят в «Артек».
А они есть, оказывается. В одном только ДК КамАЗа вечером обычного вторника таких активистов набиралась целая пачка. С третьего этажа сочился неприятный рокот бас-гитары, фигурно обрамленный дзеньканьем тарелок барабанной установки, из противоположного крыла долетали запах канифоли и «раз-два-три» под обрывки вальса – надеюсь, не из одного и того же зала. А в закутке рядом с темной раздевалкой кипел спор на непонятном языке – наверно, на английском. Причем спорили пацаны.
– Это КИД, – небрежно сказала Танька. – Ну, клуб интернациональной дружбы. Письмо Саманте Смит пишут.
– Серьезно? – Я даже остановился.
– Ну или еще кому-нибудь. Пелтиеру там или Ортеге. Мажорчики.
– Кто? – не понял я.
Танька, кажется, смутилась:
– Ну, сынки. Языки у них, воспитание, джинсы с магнитофонами, папа путевку может достать. Вот и пишут, мостики наводят. Потом будут туда значки посылать, а в ответ пластинки с жувачкой клянчить.
– Круто, – сказал я с завистью.
– Серьезно? – спросила Танька.
– Ну а что плохого, фирмовую пластинку на халяву получить. Или там самоучитель по каратэ. Здесь-то фиг найдешь, а если так можно выписать, значит надо выписать.
Танька хмыкнула и показала, что давно одета и готова выходить. Уже в автобусе она вдруг спросила:
– Артур, а ты что больше всего любишь, чтобы прямо за это отдать, ну… многое? Правда, что ли, каратэ?
Я пожал плечом и сказал:
– Это смотря что отдавать. Ты про значки говорила – ну я вот все свои значки точняк отдал бы за какой-нибудь фирмовый самоучитель по каратэ. Только чтобы с фотками или рисунками. А то они ж на немецком или французском, я такие видал, без картинок там фиг поймешь. Вот за такой, ну как бы альбом если, легко. И значки, и марки. Лехану бы перерисовал как минимум. Ну чего? У меня три кляссера марок, между прочим, и значков целый альбом, с садика копил.
– И все октябрятские, – пробормотала Танька.
Я услышал и возразил:
– Еще это, общество книголюбов есть и охраны природы. Большая редкость, между прочим.
Танька наконец-то улыбнулась. Значок общества книголюбов вместе с членским билетом и марочкой, которая вклеивалась в билет, вручались каждому, кто сдал двадцать копеек на взносы. А деньги стряхивали с каждого школьника каждый год, сколько я помнил.
– А если серьезно? – спросила Танька. – Каратэ, и все? Не музыка там, не книги, не, я не знаю, джинсы «Вранглер».
– «Монтана»! – выпалил я прикол из анекдота.
– Блин ваще, – подтвердила Танька. – Артур, ну все-таки, серьезно? Если не хочешь, конечно, не говори.
– Да я хочу, – сказал я, подумал и добавил: – То есть не хочу, мне не западло сказать, только что сказать-то?
Я замолчал, уставившись в окно сквозь черный овал моей щеки и светлый – носика Таньки. Она смотрела то ли на меня, то ли тоже на черные скелетики деревьев, среди которых вдруг возникал плакат про мир во всем мире, а дальше неровной мозаикой горели окна: ряд длинных девятиэтажек, потом две цепочки вверх – шестнадцатиэтажка, и снова девятиэтажки. Магазины, садики и школы в освещении улиц не участвовали, потому что давно закрылись – десять доходило. Мамка с батьком, в принципе, беспокоиться не должны, они знают, что я на концерте с дискачом, а я не задержусь. От Таньки до меня пятнадцать минут даже пехом, если автобуса не дождусь.
Я никогда не думал о том, что люблю. Я до этой минуты вообще не был уверен, что люблю, и уж, во всяком случае, это слово старался не употреблять. Любовь – дурное слово, его либо бабы используют, потому что дуры, либо школьное и вообще всякое начальство, когда про Родину говорит. Бабы ищут кино и книжки про любовь, спрашивают своих мужиков: «А ты меня любишь?», говорят своим детям: «Иди, полюблю», а чужих детей изводят оскорбительным вопросом: «Кого больше любишь, маму или папу?» Как будто на этот вопрос есть ответ, который не обидит маму или папу. Как будто женщина любит своего ребенка, лишь когда обнимает и целует, а если он хотя бы на метр отошел, то на фиг ей не сдался. Как будто мужик, сказавший: «Я тебя люблю», физически чем-то отличается от мужика, сказавшего: «Я тебя не люблю», а тем более промолчавшего. Видимо, бабам это слово нужно, чтобы самим себя уверить – что она любит, или что ее любят, или что кто-то кого-то любит, а значит, мир крутится в нужную сторону. А когда сама она говорит: «Я тебя люблю», это, по сути, приказ, первое предложение договора. Я тебя люблю, значит ты… и дальше какое-то обязательство второй стороны. Я тебя люблю – значит ты любишь меня, или делаешь что-то для меня, или обязан мне чем-то.
И начальству это слово нужно затем же, вдруг сообразил я. Вы любите Родину, школу, родителей, друзей – а значит, обязаны делать вот это, это и еще в свободное время три раза в неделю по полтора часа вот это. Конец договора. Не выполнил – не любишь. Не любишь – не человек.
То есть про любовь спрашивают с одной целью – заставить. А я не люблю, когда заставляют.
Танька вроде заставлять не собиралась и вообще спрашивала немножко о другом, это я сам задумался и отвлекся. Но ответить ей было нечего даже после раздумий.
Что я люблю? Маму-папу? Ну да, наверное, я же нормальный человек. Остальных родных? Если честно, не уверен, я большинство и не знаю, а тех, кого знаю – ну, что есть они, что нет их, все равно. Кроме разве что дяди Шайхинура из Пензы, он прикольный и с подарками всегда приезжает, но он, по-моему, не столько родственник, сколько дружбан батька, к тому же я его последний раз видел года два назад и не то чтобы сильно страдал по этому поводу. Дружбанов – ну как, уважаю, ценю и все такое, но это не любовь ведь. Кошек-собак тоже не люблю – одно время умирал, хотел овчарку, но мамка не разрешила, и, наверное, правильно, – я как-то быстро угас, теперь мне все равно до любых животных, а выброшенные болонки на улицах даже раздражают – правда, не так сильно, как их хозяева, которые сперва, когда можно было, назаводили этих тупых лахудр, а потом, когда мода прошла, повыбрасывали. Книжки всякие – да ну, музыка – по приколу, но можно и без нее, каратэ и вообще спорт – ну это же не пирожное, чтобы его любить. Хотя пирожное, да и вообще еду, любить – маразм. А любить вещи – маразм в квадрате.
У нас многие пацаны по джинсам, «адидасам» и мафонам с ума сходили. Мне, наверное, везло – несколько фирмовых вещей появилось само собой: мамка джинсы «суперрайфл» подарила, батек кроссовки подгонял класса со второго, сперва польские, потом чешские «ботасы», потом разок замшевые «адидасы», только они порвались куда быстрее, чем польские, в которых я скакал по всем стройкам, по горящим углям и торчащим гвоздям. Единственное, чего я не выпросил, – мафон, но теперь я и мечтать о нем почти перестал, так, вспоминал в короткие минуты тоски и дальше легко жил без него, как без собаки или новых «адидасов».
Родина. Ну, Родину мы все любим, и вопроса, отдам ли я за нее жизнь, вообще нет. Подразумевается, что отдам, и любой отдаст, и никто нас даже не спросит. Потому что это Родина. Так положено. Но если все-таки задуматься о том, за что конкретно придется вдруг умирать, мысли опять разбегаются.
За мамку с батьком – ну, само собой.
За дружбанов? Тут странно получается: если я умираю за них, почему они остаются, они что – лучше? А если они умирают за меня, как я за них, значит в наших смертях смысла нет – и лучше думать, что мы умираем за что-нибудь другое.
За Кремлевские башни, полночь в Петропавловске-Камчатском, дом, где родился Ленин, бескрайние поля и маленькие сады-огороды, в которых запрещено строить здание выше одного этажа, за мою школу и мою прежнюю школу, за КамАЗ, ДК КамАЗа и тысячи грузовиков «КамАЗ-5511», а также 5320 и 4310, и за усатых дядек, сидящих за рулем, и усатых дядек, патлатых парней и веселых теток в синих комбинезонах, которые эти большегрузы делают, в том числе за моих родаков и Витальтолича, и за строителей, которые за десять лет отгрохали здоровенный город для дядек, теток и парней, и за водителя, который везет сейчас нас с Танькой, и за Таньку, и за прочих одноклассников и одноклассниц, и за училок, за Зинаиду Ефимовну с Тамарой Максимовной, и за прочее начальство, включая горкомовское, приветствовавшее нас вчера с трибуны, и выше, и за Андропова, Черненко, Громыко и выбывшего из Политбюро Кириленко, за других официальных лиц и тех лиц, которые их защищают, начиная с почетного караула у Мавзолея и заканчивая козлами Хамадишиным и Ильиным, которые били меня и грозились засунуть в тюрьму, чтобы меня там изнасиловали и покалечили. За них за всех – я готов умирать?
А придется, если прикажут.
Лучше уж пусть не прикажут. Потому что за ментов я не готов ни умирать, ни убивать.
Хотя менты, наверное, не считаются. Они не Родина, они враги. Я это сам понял, а дополнительно убедили меня слова Витальтолича про то, что антисоветский заговор ментов может быть и не выдумкой, так что лучше бы за ментами последить и, если будут вести себя подозрительно, сообщить об этом Витальтоличу. Правда, Седьмое ноября прошло, и ничего не случилось – ни покушения на Андропова, ни расстрела трибуны Мавзолея, ни милицейских диверсионных вылазок. Витальтолич мог, конечно, приврать. Но если кто-то и был в моей жизни Родиной, которая ко мне хорошо относилась, учила, заботилась и пару раз спасала и которая заслужила мою любовь, – то это был он, Витальтолич.
Но сказать об этом Таньке я, конечно, не мог.
Она сама сказала:
– О, приехали. Пошли скорее, а то он и на этой не остановится.
Я задумался не на очень долгий срок – куда более короткий, чем самому показалось, – но проспект Мира опустел, как и остановочные павильоны, а десяток пассажиров, дремавших в салоне, похоже, не собирался просыпаться до самого ГЭСа. Поэтому водила просвистел мимо пары обязательных остановок, и мы долетели до «Пушкинской» минут за пять, наверное, и еле успели заорать водителю, чтобы тормознул, а потом еле успели сойти с подножки. Этот дебил зашипел, лязгнул дверцей, скрежетнул коробкой передач и, воняя, умчал, будто ему скипидаром плеснули.
– Ну спасибо, Артур, – сказала Танька. – Дальше я сама, наверное.
– Щас. Сказал, что провожу, так провожу нормально. И это, Таньк, слушай. Про твой вопрос – я, в общем, не знаю даже…
– Артур, да забудь. Глупость, сама понимаю, философские вопросы в автобусе решать. Я на самом деле хотела тебе сказать, что у моего дядьки, он в Красноуфимске живет, ну неважно, в общем, книжка есть, старая такая, по спортивному и боевому самбо. Если хочешь, могу попросить привезти на время – он к нам в гости на Новый год приедет, ты на каникулах почитал бы. Надо?
– О! – сказал я. – Вообще надо, ты что.
Я завалил Таньку вопросами так, что она отвечала до самого дома. Впрочем, Танька жила совсем рядом с остановкой – обогнуть парикмахерскую, во двор мимо детской площадки в арку, и ее подъезд второй. На детской площадке сидела небольшая толпа пацанов, человек пять – точнее я не разобрал из-за нашей беседы и общей тьмы. Площадку освещали лишь не очень близкие окна низких этажей, так что толпу я видел как слабо шевелящуюся на черном фоне черную гидру, поверх которой наклеены мутные светлые блины, которые синхронно поворачивались к нам, пока мы проходили мимо. Молча, хотя до того трепались и поплевывали.
– В общем, бросок через бедро у меня так и не получился, но книжку запомнила, – сказала Танька.
– Между нога и нога быть не должен расстоянья, – брякнул я.
Танька посмотрела на меня с недоумением, я смущенно хихикнул и быстренько рассказал про Петра Иваныча, даже показал на ходу, сразу после арки. Танька расхихикалась в ответ, но бросануть меня в ответ не захотела – а когда решилась вроде, тут же передумала. Убежала вперед, остановилась у подъезда и сказала:
– Дяде Вите напишу, чтобы книжку прихватил, если не посеял еще, конечно. Все, Артур, мы пришли. Спасибо тебе большое.
– Да ладно. Может, до квартиры? – спросил я неуверенно, потому что очень смутно представлял себе правила приличия в таких случаях. Может, до квартиры только законную чувиху провожают, ну или еще какие-то тонкости есть.
– Да ладно, – повторила Танька мои слова и хмыкнула. – Спасибо. Пока.
Она открыла дверь в подъезд и замерла, не входя. За дверью было черным-черно.
– О как, – сказал я, протиснулся мимо нее, послушал, понюхал и спросил: – Часто лампочку выбивают?
– Ох. Ну, бывает, – призналась Танька, куснула верхнюю губу и нерешительно сказала: – Я сейчас крикну, папа выйдет.
– Ага, еще к автомату на остановку сбегай позвонить. Давай руку. Пошли.
Главное было не брякнуться самому – и с этой задачей я справился, хотя разок налетел бедром на край перил и разок – голенью на край ступени. Но даже не матернулся, так, посчитал по-японски до десяти и обратно. Впрочем, света не было только на первых двух этажах. На третьем, Танькином, лампочка горела, так что последнюю дистанцию мы прошли нормальным шагом. Правда, я Танькину руку, холодную и тонкую, не выпускал – в основном потому, что она не отнимала. Так и дошли до самой ее двери за ручку, как детсадовцы. А может, наоборот.
До меня вдруг дошло, что я в первый раз в жизни провожаю девчонку. И опять не знаю, что там на финальной стадии принято: хват за руку или прощальный поцелуй, братский либо пылкий. Ни фига, я целоваться не полезу. Разве что Танька сама предложит.
Не предложила.
Танька качнула мою руку своей, осторожно освободила пальцы и сказала очень тихо – видимо, звукопроницаемость их входной двери была примерно как у нашей:
– Спасибо тебе огромное. Извини, что без дискотеки остался.
– Да ладно, эти дискотеки, – пробормотал я, также стараясь быть тихим. – Фигня это все. Зато в театр на халяву сходил. Таньк, ты, это самое. Ты классно играешь.
Танька очень серьезно смотрела на меня, глаза в глаза, как окулист, которая проверяла мне глазное дно.
Я подумал и повторил:
– Очень классно. Я это… Заревновал даже.
Мне стало неловко, зато Танька наконец улыбнулась – не губами, глазами. Сказала:
– Ты хороший.
Я пожал плечом. Танька неожиданно добавила:
– Блин, Вафин, девки наши меня за тебя убьют. Все, пока.
Слабо толкнула в грудь и нажала на кнопку звонка, не отводя от меня взгляда.
Я неловко кивнул и пошел вниз.
Спустился на этаж, послушал, убедился, что Таньку впустили – спокойно, приветливо, без ругани и охов по поводу позднего возвращения, кивнул, спустился еще на полэтажа, оперся на стеночку и немножко подумал, почему это девки должны убить Таньку, тем более за меня, ничего умного не придумал, но развеселился, и вот таким веселым дошарился до подъездной двери и вышел на улицу.
Танька смотрела в окно. Я вообще обрадовался, как дурак, отсалютовал ей и пошел через арку.
И только тут вспомнил про толпень, рассевшуюся на детской площадке.
Можно было, конечно, развернуться и обойти дом с другой стороны – тем более что автобусы уже, скорее всего, не ходят, так что есть смысл сразу срезать в сторону сорок пятого комплекса и идти вдоль овощного-хозяйственного-продовольственного магазинов. Да стыдно стало: пятнадцать минут назад прикидывал, как готов жизнь за Родину отдать, но ни от кого не зависеть, а теперь сочиняю маршруты бегства. Стыдиться, в принципе, было нечего – пацанов больше, они на своей территории, я им левый и чужой, хоть насмерть забивай, жалко не будет, они даже лица моего не увидят.
Я вздохнул и пошел дальше.
Недалеко ушел, конечно.
– Э, пацан, стоять.
Я остановился и принялся настраиваться – размеренно дышать, разминать пальцы и плечи, стараясь не поднимать глаз от земли, чтобы они быстрее привыкли к темноте.
– Какой комплекс?
– Да сорок третий, по ходу, – сказал я, прислушиваясь.
Все вроде по-прежнему сидели, видимо, на качелях, бортиках песочницы и прочем детском инвентаре. И сами они, похоже, были детьми, – во всяком случае, вопросы мне задавал пацан младше меня, лет двенадцати максимум.
– Ты из сорок третьего? Гонишь.
Второй голос, тоже несолидный. Точно сопляки. Не факт, что это хорошо: молодые краев не знают, к тому же их в любом случае больше. Как говорится в известной народной басне, пачка зайцев может пиздить льва. Но не унижаться же из-за этого.
– Это ты из сорок третьего и гонишь, – поправил я, прикидывая, что вот этот, скорее всего, первый на меня и дернется, соответственно, надо встречать слепой двойкой в корпус, хоть раз, да попаду, а дальше смещаться к площадке и херачить их, пока не опомнились.
– Че сказал? – возмутился второй. – Слышь, крест, сюда иди!
Он, похоже, не собирался бросаться. Придется, значит, самому.
– Малой, ты кого сейчас крестом назвал? – спросил я негромко. – Ты за свои слова отвечаешь?
– Отвечают только пидарасы, – сказал кто-то третий, совсем щень, и я понял, что зря трачу время.
Надо было либо сразу идти домой, либо сразу пробивать головы. Передо мной сидел молодняк, который вообще ничего не знал и не умел, но был глуп, груб и небит. И именно мне придется этот недостаток исправлять.
– Так иди, пидарас, ответь, – сказал я и шагнул вперед.
– Бля, он охуел, сука, – сказал кто-то, и я приготовился.
– Паца, стой-стой-стой! – заголосил кто-то совсем тоненько. – Это свой, по ходу!
Я на такие приколы больше не велся, поэтому отшагнул чуть в сторону и приготовился снова. Но никто на меня не бросился. На детской площадке шептались, шуршали и матерились, очень долго. Я подумал и сделал шаг прочь, потом еще. А потом шуршание прекратилось и тоненький голос чуть ли не пропел:
– Паца, это же Артур, я же рассказывал!
И из темноты на меня, сияя и спотыкаясь, выскочил салажонок Ренатик из «Юного литейщика», из шестого отряда и сорок третьего комплекса.
Назад: 5. Все на улице красно
Дальше: 7. А если найду?